Красный огонёк горит.
Нора сидит перед монитором. Нога поджата под себя, левая пятка упирается в край сиденья. Кресло скрипит — старое, обтянутое искусственной кожей, которая потрескалась и липнет к ногам, когда она двигается. Она купила его на распродаже три года назад, в комиссионке на Вудворд-авеню, за двадцать долларов. Оно скрипит каждый раз, когда она наклоняется вперёд. Она привыкла ко многому.
На ней чёрная толстовка. Большая, свободная, с капюшоном, который она никогда не надевает. Рукава длинные, закрывают пальцы до самых костяшек. Она носит её каждый стрим. Это её броня. Под ней — пижамные штаны, серые, растянутые на коленях. Она не меняла их три дня. Камера снимает только выше пояса. Никто не видит.
На голове — наушники. Большие, чёрные, с потёртыми амбушюрами, которые уже начали отслаиваться по краям. Они жмут. Она не снимает их. В них — голос чата. В них — жизнь.
За её спиной — тёмно-бордовая занавеска. Плотная, тяжёлая, когда-то красивая. Теперь выцвела, покрылась пятнами — где-то от воды, где-то от пыли, а где-то просто от времени. Карниз держится на одном гвозде, и занавеска провисает с правой стороны. Нора поправляет её перед каждым стримом. Машинально. Как ритуал.
Она поправляет наушники. Вдыхает. Нажимает кнопку.
— Так, народ, — говорит она в микрофон. Голос ровный, тёплый, чуть насмешливый. Она оттачивала его годами — перед зеркалом, в ванной, пока набиралась вода. — Кто там писал, что я сдаю позиции? Выходи, поговорим.
Чат взрывается. Сотни сообщений летят по экрану — они несутся так быстро, что сливаются в одну длинную строку, которая ползёт вверх, как змея. Она читает их боковым зрением, не поворачивая головы. Не успевает прочитать и половины. Видит только обрывки — «заметила», «лучшая», «съешь», «плачу», «давай». Кто-то пишет, что она сдаёт позиции. Кто-то — что она лучшая. Кто-то признаётся, что это он написал, и тут же отнекивается. Кто-то предлагает ей съесть что-нибудь мерзкое за деньги. Сообщения давят. Они требуют. Они не отпускают.
— Мерзкое? — переспрашивает она. — Опять? Вы меня сожрёте когда-нибудь.
Чат отвечает хором — мы тебя любим, съешь, ну пожалуйста. Она качает головой. Улыбка не сходит с лица. Она играет. Это её работа. Она играет уже четыре года, и за это время научилась главному: никогда не показывать, что чувствуешь на самом деле. Никогда не давать им увидеть, что за улыбкой. Никогда.
— Так, стоп. Сегодня без мерзкого. Сегодня я просто поболтаю. Можно? Или вы меня сожрёте за это?
И тогда на экране всплывает уведомление. Донат. Пятьдесят долларов. Сообщение короткое: «Съешь. Я заплатил».
Она видит цифру.
Пауза.
Пятьдесят долларов. За то, чтобы она унизилась. В голове проносится: это половина недельного бюджета на еду. Это свет. Это вода. Это интернет. Это жизнь ещё на несколько дней. Она смотрит на цифру — секунду, две. Потом улыбается шире.
— Ну, красавец. — Она откидывается на спинку. Кресло скрипит. — Ладно. Но не сегодня. Сегодня у меня другая программа.
Чат недоволен. Сообщения летят быстрее. Злее. Скучно. Давай треш. Мы платим за это. Парауна, не ломайся. Она смотрит на них. Долго. Потом вздыхает — так, чтобы было слышно в микрофон.
— Ладно. Завтра. Всё завтра. А сейчас — я устала. Серьёзно. Давайте просто…
Но чат не отпускает. Ты нам нужна. Не уходи. Ещё десять минут. Кто-то пишет: останься, пожалуйста. Она смеётся. Но глаза не смеются. Глаза смотрят в угол экрана. Туда, где счётчик. Две тысячи триста человек смотрят на неё прямо сейчас. Две тысячи триста ждут. Две тысячи триста заплатят, если она останется.
Она смотрит на счётчик. Долго. Потом переводит взгляд на чат. На ники. На людей по ту сторону экрана. Они не знают её. Они никогда её не увидят. Они не знают, что она сидит в комнате, которая разваливается. Что за занавеской стена гниёт. Что она не ела нормально неделю. Что не спала месяц.
Она смотрит на них. И улыбается.
— Всё, — говорит она. — Я спать. Завтра в семь. Не пропустите. Люблю вас.
Чат отвечает — любим, пока, ждём. Кто-то желает спокойной ночи. Кто-то пишет, что любит её. Она нажимает кнопку. Огонёк гаснет.
Она сидит в кресле и не двигается.
Холодильник гудит где-то за стеной — старый, он гудит круглосуточно, и она давно перестала его замечать. Кран капает на кухне — кап, кап, кап, — ровно, методично, как метроном. Сердце бьётся. Где-то в горле, кажется.
Она сидит так, не считая времени. Просто сидит. В темноте. В тишине. В пустоте. Минуту. Две. Пять. Десять. Она не знает, сколько. Она просто сидит. И только потом — когда тело начинает затекать, а в комнате становится совсем темно — она открывает приложение.
Экран загорается.
Тысяча четыреста пятьдесят долларов.
Нора смотрит. Долго. Потом улыбается. По-настоящему. Не для камеры. Для себя. Эта улыбка — другая. Она не репетированная. Она не для кого-то. Она просто есть.
— Хватит, — шепчет она. — На месяц.
Она считает в голове. Аренда — восемьсот. Еда — двести. Свет, вода, интернет — сто пятьдесят. Остаётся триста. Можно отложить. Можно купить что-то нормальное. Не лапшу. Может, курицу. Может, пиццу. Она не помнит, когда ела пиццу. Год? Два?
Она закрывает приложение. Откидывается на спинку. Кресло скрипит. Смотрит в потолок. Пустой. Серый. Такой же, как всё вокруг.
Она встаёт. Ноги затекли. Сидела четыре часа. Идёт на кухню. Три шага по тёмному коридору. Лампочка перегорела год назад. Она не заменила. Привыкла ходить в темноте. Знает каждый угол. Каждую скрипучую половицу. Каждую выбоину в линолеуме.
Кухня маленькая. Стол шатается — одна ножка короче остальных, и она подкладывает под неё сложенную газету. Газета уже пожелтела. На столе — грязная кружка. Вчерашняя. Или позавчерашняя. Не помнит. Она берёт кружку. Ставит в раковину. Раковина полная. Не мыла неделю. Может, две.
Открывает холодильник. Свет не работает. Пусто. На полке одинокая пачка лапши. Она берёт её. Закрывает холодильник. Смотрит на пачку. Курица. Специи. Соль. Двенадцать центов. Это ужин. Это её жизнь.
Она заливает лапшу кипятком. Ставит таймер на телефоне. Три минуты. Смотрит на секунды, которые убывают. Потом идёт в ванную.
Ванная ещё меньше, чем кухня. Ржавый кран. Зеркало в трещинах — она разбила его год назад, когда бросила в него телефон после очередного стрима. Телефон выжил. Зеркало нет. Она не заменила. Не помнит, когда смотрела в него последний раз. Включает воду. Горячую. Слушает. Шумит струя. Наполняется ванна. Этот звук успокаивает. Вода. Тишина. Пар.
Она возвращается в комнату. Падает на кровать. Не раздеваясь. Кровать скрипит. Матрас продавлен — она спит на нём четыре года, и он помнит каждое её движение. Она лежит как в яме. Открывает телефон. Листает новости. Лента бесконечная.
Новая стримерша стала самым популярным каналом недели на Твиче. Вау, она такая популярная. Интересные факты о новой стримерше — вы не поверите.
Нора смотрит. Бегло. Слегка улыбаясь. У неё сегодня тысяча четыреста пятьдесят долларов. Есть лапша. Есть горячая ванна. Есть вечер. Это её вечер. Это её жизнь. Это то, что она выбрала.
Телефон вибрирует. Сообщение.
«Аренда через три дня. Если я не увижу деньги — ты на улице».
Улыбка сползает. На секунду. Что-то сжимается в груди. Не страх. Что-то другое. Она вспоминает вокзал. Три ночи на пластиковых стульях. Среди бомжей и пьяных. Она не хочет туда возвращаться. Она скорее умрёт. Потом улыбка возвращается. Деньги есть. Она откладывает телефон. Смотрит в потолок. Пустой. Серый.
Она лежит пару минут. Потом встаёт. Оставляет телефон на кровати. Идёт в ванную. Выключает кран. Вода наполнила ванну чуть больше половины. Опускает руку. Трогает. Тёплая. Почти горячая.
— О, горячая, — говорит она вслух. — Пока ем лапшу — успеет остыть.
Она идёт на кухню. Садится за стол. Снимает крышку с лапши. Пар поднимается. Запах — курица, специи, соль. Дешёвый. Но сейчас он лучший запах на свете. Она вдыхает. Закрывает глаза.
И тогда звонит телефон.
Она вздрагивает. Открывает глаза. Смотрит на экран. Неизвестный номер.
Она смотрит секунду. Две. Телефон звонит. Она не хочет брать. Но берёт. Встаёт. Подходит к кровати. Поднимает трубку.
— Алло?
— Парауна! — Голос в трубке громкий, радостный, будто человек на другом конце не звонит незнакомке, а приветствует старого друга на улице. — Наконец-то! Я думал, ты никогда не возьмёшь!
Она сжимает телефон и не сразу находит, что сказать. В комнате темно, только экран светит ей в лицо, и от этого света глаза начинают слезиться. Она стоит между кухней и кроватью, босая, на холодном линолеуме, который потрескался в нескольких местах. Под пальцами правой ноги — трещина, длинная, от порога до стола.
— Кто это?
— Марк! — Он смеётся, легко и открыто, и этот смех звучит так, будто он улыбается во все тридцать два зуба. — Просто Марк. Без «вы» и без «мистер», терпеть не могу эти штучки.
— Откуда вы знаете, кто я?
— О, это долгая история! — Он хмыкает, будто она спросила что-то забавное, вроде «почему небо голубое». — Но если коротко: я смотрю. Много смотрю. И знаешь, что я заметил? Ты — лучшая. Серьёзно. Я видел сотни каналов, тысячи стримеров, но ты… — он делает паузу, и в этой паузе она слышит, как он улыбается ещё шире, — ты настоящая. Понимаешь? Настоящая.
Она молчит. В комнате тихо, только холодильник гудит где-то за стеной. Но сейчас, в тишине, после его слов, этот гул кажется оглушительным.
— Что вам нужно?
— Нужно? — Он фыркает, будто она сказала глупость. — Ничего мне не нужно. Я звоню, чтобы поздравить. Ты выиграла, Парауна. Ты в списке. Двое. Ты — одна из них.
Она переступает с ноги на ногу. Линолеум холодный, и от этого холода начинает ломить пальцы. Она поджимает одну ногу, потом другую.
— Какой список?
— О, это сюрприз! — Он говорит быстро, будто боится, что она повесит трубку, и эта торопливость выдаёт его с головой. — Но обещаю, тебе понравится. Это шоу. Настоящее шоу, не то, что ты делаешь сейчас. Это будет… — он снова делает паузу, и на этот раз она слышит, как он произносит следующее слово медленнее, будто пробует его на вкус, — весело.
Она замечает. Как он сказал это слово. Медленнее остальных, будто поставил точку в конце предложения. Будто это не просто слово, а что-то другое. Что-то, что он вложил в него.
— Весело, — повторяет она.
— Именно! — Он смеётся, и этот смех звучит искренне, легко, как будто он действительно рад. — А что, ты думала, мы тебе предложим скучать? Нет, детка. Скучать ты будешь потом. А сейчас — весело.
Она слышит, как он хлопает в ладоши — один раз, коротко, как будто ставит печать. Этот звук режет слух.
— Сколько?
— О, сразу к делу! — Он хлопает в ладоши ещё раз, и она представляет, как он сидит где-то в офисе, в кресле, с чашкой кофе, и улыбается. — Мне нравится. Миллион. Миллион долларов победителю. Один победитель, один проигравший. Всё просто.
Миллион.
Она стоит посреди комнаты, босая, и смотрит на стену перед собой. Обои местами вздулись — пузыри, большие, как ладони. В углу, у самого потолка, темнеет пятно плесени, чёрное, с неровными краями. Она знает это пятно наизусть — каждое утро смотрит на него, пока заваривается лапша. Миллион — это не просто цифра. Это аренда, которую больше не нужно умолять отложить. Это еда, которую можно купить, не считая центов. Это годы. Это свобода. Это дверь, которая открывается.
— Почему я? — спрашивает она, и голос у неё садится, будто в горле пересохло.
— Потому что ты настоящая! — говорит он, и в его голосе столько уверенности, будто он говорит очевидную вещь. — Я же сказал. Ты не играешь, ты живёшь. Зрители это чувствуют. Они хотят тебя. Не Парауну. Тебя.
— Меня?
— Тебя. Настоящую. Ту, которая сидит в этой комнате. Ту, которая смотрит в стену. Ту, которая не спит по ночам.
Она замирает. Пальцы сжимают телефон так, что белеют костяшки. Как он узнал? Как он узнал про стену? Про то, что она смотрит в стену? Она никому не говорила. Она никогда никому не говорила.
— Откуда вы знаете?
— О, Парауна. — Он вздыхает, и в этом вздохе слышится снисхождение, будто он объясняет ребёнку, почему небо голубое. — Я знаю всё. Это моя работа. Я продюсер, я ищу людей. Настоящих людей, а их не так много.
Она молчит. В голове шум, будто включили телевизор без сигнала — белый шум, пустота. Она хочет сказать что-то, но не знает что. Она хочет спросить, кто он такой, но боится услышать ответ.
— Приходи завтра, — говорит он. — Полдень. Кафе «У Генри» на Мичиган-авеню. Приходи одна. Обсудим, подпишем, и ты станешь звездой.
— Я не…
— Не говори «нет»! — перебивает он, и в его голосе впервые появляется что-то твёрдое, что-то, что не терпит возражений. — Просто приходи. Посмотри, послушай. Если не понравится — уйдёшь, никто тебя не держит. Но я обещаю: будет весело.
Он говорит это снова. Весело. Будто это его любимое слово. Будто это слово — ключ, который должен открыть дверь.
Нора молчит. В голове всё ещё шумит. Миллион. Дверь, которая открывается. Аренда, которую не надо умолять. Она думает о вокзале. О пластиковых стульях. О том, что терять ей нечего. Совсем нечего.
— Хорошо, — говорит она. — Я приду.
— Умница! — Он радостно выдыхает, и она слышит, как он улыбается. — До завтра, Парауна. Будет весело!
Она уже тянется нажать «отбой», палец замирает над красной кнопкой, и в этот момент, когда она уже почти нажала, он добавляет — тише, медленнее, будто говорит это уже не ей, а самому себе, будто забыл, что она ещё на линии:
— До завтра, Нора.
Гудки.
Она стоит с телефоном в руке и не двигается. Рука медленно опускается, будто телефон стал тяжелее, чем был минуту назад. Экран гаснет, и комната погружается в темноту — только холодильник гудит, только кран капает на кухне, только сердце стучит где-то в горле.
Она вздрагивает. Как от холода. Как от боли. Как от чего-то, чего не ждала.
Она слышит имя. Своё. То, которое не говорила вслух три года.
Она кладёт телефон на стол рядом с лапшой. Садится на стул — тот скрипит под ней, старый, деревянный, с облупившейся краской. Она смотрит на лапшу. Потом берёт вилку — ту, единственную, с погнутым зубцом. Лапша ещё горячая, пар поднимается над пачкой, и запах — курица, специи, соль — бьёт в нос. Она ест медленно, чувствуя, как горячая лапша обжигает язык, как бульон согревает изнутри, растекается по горлу, по груди, по пустому животу. Впервые за весь вечер она чувствует что-то приятное. Простое. Тёплое. Она ест, пока в пачке не остаётся только мутная жижа на дне, допивает её, запрокинув голову, и ставит пустую упаковку на стол.
Откуда он знает её имя? Кто он такой?
Ответов нет.
Она смотрит на телефон. Долго. Экран чёрный. Она берёт его. Крутит в руках. Смотрит на погасший экран. Потом откладывает. Медленно. Как будто он может снова зазвонить. Как будто тот, кто говорил с ней, всё ещё там. На линии. Ждёт.
Она встаёт и идёт в ванную. По пути стягивает через голову толстовку — та пахнет потом и старым стиральным порошком, тем самым, который она купила год назад на распродаже и который до сих пор не закончился. Бросает её на пол у стиральной машины. Следом летит футболка — серая, растянутая на вороте. В ванной парно, зеркало запотело, и она не видит себя — и хорошо. Вода в ванне ещё горячая, почти обжигает, когда она опускает руку. Она снимает штаны — те липнут к ногам, потому что она вспотела, пока сидела под лампами. Остаётся в одних трусах. Кожа у неё бледная, почти серая — солнца она не видела месяцами. Рёбра проступают под кожей, когда она наклоняется, чтобы снять трусы. Ключицы выдаются вперёд острыми углами, живот впалый, будто она не ела неделю — может, и не ела, она уже не помнит. Запястья такие тонкие, что она может обхватить их пальцами одной руки, и когда-то это казалось ей удобным. Теперь — просто страшным. Она отворачивается от зеркала и залезает в воду. Горячая. Наконец-то горячая. Она погружается по грудь и чувствует, как тепло растекается по коже, как расслабляются плечи, как отпускает что-то внутри, что держалось весь день. Она лежит так долго, пока вода не становится тёплой, потом прохладной, потом еле тёплой. Тогда она выходит, вытирается жёстким полотенцем, которое пахнет сыростью, накидывает его на плечи и идёт в комнату.
Она даже не вытирается как следует. Полотенце мокрое, кожа холодная. Она просто падает на кровать — в трусах и полотенце на плечах. Матрас скрипит. Она смотрит в потолок. Пустой. Серый. Глаза слипаются. Тело тяжёлое. Она засыпает.
Стук в дверь вырывает её из темноты.
Громкий, резкий, как удар кулака в стекло. Нора открывает глаза рывком — тело не сразу слушается, руки ватные, голова тяжёлая. Она лежит на кровати, в одних трусах, полотенце сползло с плеч и валяется рядом. Кожа покрылась мурашками от холода. Она садится. Сердце колотится. В горле сухо. Она не знает, сколько проспала — час? два? За окном всё ещё темно.
Стук повторяется. Громче. Злее. Дверь дрожит в раме. Где-то в стене что-то дребезжит — тонко, стеклянно, как будто там, внутри, что-то разбилось.
Она встаёт. Ноги ватные, колени дрожат. Она хватается за край кровати, потом за стену. Стена холодная, шершавая под пальцами. Идёт к двери. Медленно. Шаг за шагом. Линолеум скрипит под ногами.
И тогда тот, кто был снаружи, прекращает стучать.
Нора замирает посреди комнаты. И только теперь она слышит — точнее, не слышит. Ничего. Холодильник не гудит. Кран не капает. Соседи не ходят. Лифт не едет. Ничего. Тишина. Густая, плотная, как будто она оглохла. Как будто весь мир остановился. Умер.
Она стоит и слушает. Секунду. Две. Пять. Тишина не кончается. Она давит на уши, на грудь, на горло. Нора делает шаг. Потом ещё. Пол холодный. Линолеум потрескался в нескольких местах — она чувствует каждую трещину под пальцами босых ног.
Она подходит к двери. Приподнимает затворку — та поддаётся с трудом, металл холодный, скользкий. Она смотрит в глазок.
Снаружи никого. Пустой коридор. Лампочка мигает — тускло, жёлто, как будто вот-вот перегорит. Стены обшарпанные, краска облупилась. На полу — мусор. Чей-то окурок. Клочок бумаги. Ни души.
Она не открывает дверь. Стоит и смотрит. Ждёт. Пальцы на затворке. Дыхание частое, поверхностное.
«Так, успокойся. Ты не в ужастике. Ты не глупая главная героиня, которая откроет дверь непойми кому и осмотрится».
Она отходит от двери на цыпочках, чтобы не скрипеть. Останавливается посреди комнаты. Смотрит на дверь. Ждёт.
«Ну... хоть я и одна... хотя бы в безопасности...»
В дверь ударяют три негромких удара. С периодичностью в одну секунду.
Нора вздрагивает. Сердце в горле. Она сглатывает — горло сухое, как наждак. Кричит:
— КТО ТАМ!?
В ответ — тишина. Потом — один удар. Резкий. Громкий. И снова тишина.
Она стоит и не двигается. Слушает. Ничего. Только сердце. Только дыхание. Только страх, который заполняет всё внутри.
— Один удар... — шепчет она вслух, не отдавая себе отчёта. — Словно отсчёт...
Она делает шаг к стационарному телефону — тому, который стоит на тумбочке у кровати. Она не пользовалась им год. Может, два. Но он работает. Она проверяла. Она всегда проверяла.
— Но отсчёт до чего?
Поднимает трубку. Гудок. Длинный, ровный. Она тянется пальцем к кнопкам.
И тогда —
— До начала нашей с тобой игры.
Голос в трубке. Высокий, спокойный, медленный. Он не торопится. Он наслаждается каждым словом. Как будто смакует их.
Нора замирает. Палец застывает над кнопкой. Она не дышит. Она слышит своё сердце — громко, быстро, как будто оно пытается вырваться из груди.
— Обещаю, нам будет... очень весело... — пауза. — Особенно тебе...
Он делает паузу. Долгую. Как будто ждёт, что она что-то скажет. Она молчит.
— ...Нора.
На её имени он делает акцент. Медленно. По слогам. Как будто пробует его на вкус.
Она хочет крикнуть. Хочет бросить трубку. Хочет бежать. Но не успевает.
Тряпка. На её лице. Мокрая, холодная. Пахнет сладким. Химическим. Как лекарство. Как что-то, что она вдыхала в детстве в кабинете стоматолога. Рука — большая, сильная — прижимает тряпку к её лицу. Пальцы впиваются в щёки. Она чувствует каждый палец. Она чувствует, как ткань прижимается к губам, к носу. Она не может дышать. Она дёргается. Она пытается оттолкнуть руку. Но рука — как камень.
Другая рука — в шею. Холодная. Что-то острое. Игла. Она чувствует, как игла входит в кожу. Медленно. Больно. Резко. Как укус. Как ожог. Боль пронзает шею, отдаёт в затылок, в позвоночник, в ноги. Ноги слабеют. Сразу. Как будто из них выдернули провода.
Нора брыкается. Локтем назад. Попадает. Кто-то сзади хрипит. Хватка слабеет. Она вырывается. Бросается к двери. Руки не слушаются. Пальцы скользят по замку. Мокрые. Почему мокрые? Она не понимает. Она дёргает ручку. Дверь открывается.
Она выбегает в коридор. И сразу — удар плечом в человека, который стоит за дверью. Он падает. Она бежит. Ноги ватные. Мир плывёт. Стены наклоняются. Пол уходит из-под ног. Но она бежит. К лифту. Кнопка. Нажать. Ещё раз. Двери открываются. Медленно. Слишком медленно. Она влетает внутрь. Жмёт на первый этаж. Двери закрываются.
Она прижимается к стене. Сползает. Садится на пол. В глазах мутно. Всё расплывается. Стены лифта — серые, металлические — плывут. К горлу подступает рвота. Она глотает. Глотает. Глотает. Лифт едет. Пятый этаж. Четвёртый. Третий. Второй. Первый.
Двери открываются.
Нора падает на пол. Лицом вниз. Её выворачивает. Рвота — горячая, кислая — заливает пол. Она не может остановиться. Тело не слушается. Руки не слушаются. Голова кружится. Она пытается поднять голову. Не может. Потом — может. Медленно. Она поднимает глаза.
Сначала — ноги. Четыре пары ног. В ботинках. Тяжёлых. Чёрных. Потом — руки. Опущенные. В карманах. Потом — лица. Нет. Не лица. Маски. Медицинские. Белые. Холодные. Пустые. Как стены в больнице. Как смерть.
Она пытается что-то сказать. Губы шевелятся. Но звука нет. Горло сжалось. Язык не слушается. Она хочет крикнуть — не может. Она хочет позвать на помощь — не может. Она просто смотрит. И маски смотрят на неё.
Одна из масок наклоняется. Ближе. Ещё ближе. Она видит глаза. За маской. Холодные. Спокойные. Как у человека, который делает свою работу. Он поднимает руку. В руке — шприц. Игла длинная. Блестит. Он подносит её к её шее.
Нора чувствует укол. Второй. Медленный. Холодный. Как будто в вену вливают лёд. Лёд растекается по руке. По груди. По животу. По ногам. Тело тяжелеет. Глаза слипаются. Она пытается бороться. Не может. Веки опускаются. Медленно. Как занавес.
Последнее, что она слышит — голос. Тот же. Высокий. Спокойный. Медленный. Он говорит откуда-то сверху. Или изнутри. Она уже не понимает.
— Добро пожаловать в игру, Нора.
Сначала возвращается вкус: сухой металл, кислота и сладковатая химия, будто в рот запихнули вату, смоченную лекарством. Потом холод — на щеках, на запястьях, на голых пальцах ног. Нора пытается открыть глаза, но веки тяжёлые, будто к ним привязали груз. Дыхание шершавое, как наждак. Сердце бьётся неровно: то частит, то почти останавливается.
Она не помнит, как оказалась здесь. Помнит голос в трубке. Высокий. Спокойный. Медленный. И её имя, произнесённое так, будто его пробовали на вкус.
Нора шевелит рукой. Пальцы скользят по холодному бетону, шероховатому, с мелкими выбоинами. Она пытается сесть. В голове сразу поднимается тошнота. Опирается на локоть, потом на ладонь, подтягивает колени. На ней чужая одежда: серая футболка, слишком свободная, пахнущая хлоркой, и грубые штаны. Волосы слиплись у висков. Губы сухие, потрескавшиеся. Она проводит языком по нижней губе и чувствует солоноватый привкус крови.
Она хочет встать.
Упирается ладонями в пол, переносит вес, выпрямляется — и сразу понимает, что что-то не так. На шее — холодная петля. Металлическая. Она впивается в кожу, когда Нора подаётся вперёд. Не режет, но давит так, будто кто-то положил ладонь на горло и мягко прижимает к стене.
Нора замирает. Пальцы сами тянутся к шее.
Под подбородком — гладкий металл, широкий, с замком сбоку. Оковы. Не собачий ошейник — грубее, толще, с холодной заклёпкой, которая царапает кожу. Нора ведёт пальцами дальше, за шею, и нащупывает цепь. Тяжёлую. Звенья крупные, каждое размером с фалангу пальца. Цепь уходит назад, вниз, к стене или к полу. Нора не видит. Но чувствует: стоит сделать шаг, и натяжение станет сильнее.
Она всё-таки делает шаг. Осторожно, будто проверяя лёд.
Цепь натягивается. Петля на шее сжимается. Дыхание перехватывает — не от боли, от неожиданности. Нора хрипит, хватается за оковы обеими руками, отступает назад. Цепь ослабевает. Она делает ещё шаг назад — и ноги подгибаются. Она садится на пол, тяжело, неуклюже, и в этот момент под потолком щёлкает реле.
Свет вспыхивает с сухим треском, резко, как удар по глазам. Нора зажмуривается, прикрывает лицо рукой. Перед глазами плывут белые пятна. Она моргает, моргает, моргает — и комната проявляется вокруг, будто мокрая фотография.
Бетонные стены. Серые, в разводах, с тёмными пятнами у пола. Ни окон. Под потолком — длинные люминесцентные трубки в металлических решётках. Одна мигает, и от этого мигания всё кажется немного ненастоящим. В полу — решётка слива, ржавая по краям. В углах, под самым потолком, — камеры. Не меньше четырёх. Чёрные объективы смотрят вниз. Нора сразу понимает: они смотрят не на комнату. Они смотрят на неё.
А в центре комнаты стоит стул.
Простой металлический стул. На нём сидит человек. Расслабленно, нога на ногу, руки сложены на колене. Тёмно-серый костюм, дорогой, но без кричащего блеска. Белая рубашка, галстук, туфли, начищенные до мягкого блеска. Лицо закрывает чёрная медицинская маска. Глаза спокойные, внимательные. Над маской — короткие тёмные волосы, чуть тронутые сединой у висков. Он выглядит так, будто пришёл на деловую встречу, а не в бетонный подвал.
— Доброе утро, Нора, — говорит он. Голос высокий, ровный, медленный. Тот самый. — Хотя, наверное, уже день. В подвале сложно сказать.
Нора смотрит на него снизу вверх. Горло сжато. Она хочет сказать что-то резкое, но из горла выходит только сухой выдох. Потом она всё-таки находит голос.
— Ты кто, чёрт возьми, такой?
Она не говорит «вы». Специально. Пусть слышит.
— Марк, — говорит он и чуть наклоняет голову, будто представляется на приёме. — Просто Марк. Без «мистер», без «вы». Терпеть не могу формальности.
— Отлично, Марк, — Нора дёргает цепь. Металл лязгает. — Тогда какого хрена я в наручниках?
— Не в наручниках, — поправляет он мягко. — В ошейнике. И это цепь, не наручники. Разница есть.
— Мне насрать, как это называется. Сними.
— Не могу. — Марк разводит руками, будто извиняется за плохой сервис. — Правила шоу.
— Я не подписывалась ни на какое шоу.
— Подписалась, когда взяла трубку, — говорит он. — Ну, или когда согласилась прийти в кафе. Неважно. Теперь ты здесь.
Нора сжимает пальцы в кулаки. Ногти впиваются в ладони. Она чувствует, как под чужой футболкой проступают ключицы, как впадина между ними кажется слишком глубокой. Запястья у неё тонкие, на костяшках — старые царапины. Она знает, что выглядит плохо. Бледная кожа, тёмные круги под глазами, сухие губы. И она ненавидит, что он это видит.
— Ты больной ублюдок, — говорит она. — Ты знаешь это?
— Знаю, — соглашается Марк. — Но это не мешает мне делать свою работу.
Он делает паузу. В комнате тихо, только мигает лампа и где-то за стеной гудит вентиляция. Марк смотрит на неё, и даже через маску видно, что он улыбается. Не глазами — глаза остаются холодными.
— Добро пожаловать на шоу «Цена эфира», Нора. Или, если хочешь, Парауна. Мне, честно говоря, больше нравится второе. Оно звонче.
— «Цена эфира», — повторяет она, будто пробуя название на вкус. — Что за бред.
— Это не бред, — говорит Марк. — Это концепция. Каждый твой шаг здесь стоит денег. Каждая эмоция. Каждая секунда. Зрители платят за то, чтобы смотреть. И за то, чтобы решать. «Цена эфира» — потому что эфир здесь не бесплатный. Ни для тебя. Ни для них. — Он наклоняет голову. — Но об этом позже.
Нора медленно выпрямляется. Оковы на шее тянут вниз, цепь позвякивает. Она смотрит на Марка, потом на камеры под потолком, потом снова на Марка.
— Это стрим? — спрашивает она. — Ты серьёзно? Ты похитил меня ради стрима?
— Не ради стрима, — говорит он. — Ради шоу. Прямой эфир. Правда, не на той платформе, где ты привыкла. Здесь нет правил Твича. Здесь нет модераторов. Здесь только зрители и их деньги. Через час сюда подключатся десятки тысяч людей. По всему даркнету. Кто-то заплатит за вход, кто-то — за голос, кто-то — за право решать. Это шоу, Нора. Настоящее шоу.
— Ты псих.
— Возможно, — говорит Марк. — Но я не скучный псих. Это уже что-то.
Он подаётся вперёд, опирается локтями на колени.
— Главная задача, — говорит он, — выжить. Всё остальное — детали.
Нора хочет засмеяться. Или закричать. Или вцепиться ему в лицо. Она смотрит в левый угол комнаты.
Там кто-то есть.
Парень сидит на полу, вжавшись в стену так, будто пытается пройти сквозь неё. Крупный — широкие плечи, тяжёлый корпус, обмякший живот, толстые руки. Но сейчас он кажется маленьким. Он подтянул колени, насколько позволяла фигура, и закрыл лицо руками. Пальцы крупные, с обкусанными ногтями, на костяшках ссадины. На щеках — тёмная щетина, неровная, будто он не брился неделю. Волосы короткие, взъерошенные. Одет в растянутую толстовку с выцветшим логотипом и дешёвые спортивные штаны. Одна кроссовка развязана. Он дышит часто, с всхлипом, и плечи вздрагивают. Не просто плачет — трясётся. Скулит. Тихо, на одной ноте, как загнанное животное.
— А это, — Марк указывает на него пальцем, будто представляет участника на сцене, — Джош. Джошуа. Но он не против, когда его называют Джош. Верно, Джош?
Парень не отвечает. Только сильнее сжимается и вжимает лицо в ладони. Потом всё-таки издаёт сдавленный звук:
— П-пожалуйста…
— Джош у нас волонтёр, — говорит Марк, не обращая внимания. — Ходил по приютам, разносил еду, собирал деньги на лечение. Хороший парень. Добрый. И, что важно для шоу, у него есть причина.
Джош медленно опускает руки. Лицо отекшее, глаза красные, мокрые. Он смотрит на Нору и тут же отводит взгляд. Потом снова смотрит. Губы дрожат.
— Я не… — начинает он. — Я не хочу… Я не могу…
— Можешь, — говорит Марк. — Все могут. Вопрос только в цене.
— У его матери, — продолжает он, поворачиваясь к Норе, — рак. Не самый быстрый, но и не самый медленный. Если не найти деньги на лечение, врачи дают ей меньше двух лет. Меньше двух лет, Нора. А лечение стоит столько, сколько Джош не заработает за десять жизней. Он пытался. Продавал вещи, брал кредиты, стоял с табличкой на улице. Но знаешь, как это бывает? Люди проходят мимо. У них свои проблемы.
Джош всхлипывает громче. Он снова закрывает лицо, но теперь сквозь пальцы видно, как он трясётся. Его плечи ходят вверх-вниз, дыхание срывается. Он пытается что-то сказать, но слова распадаются на всхлипы.
— Я не могу… — бормочет он. — Я не могу никого… я не такой… я не…
— Закройся! — бросает Нора.
Резко. Злее, чем собиралась. Джош вздрагивает и замолкает. Смотрит на неё испуганно, как на ещё одну угрозу. Но в глазах — не только страх. Что-то ещё. Обида. Злость. На секунду. Потом гаснет, и он снова сжимается в комок.
— Ты, — говорит она, кивая на Марка. — Ты сказал, у нас есть причина. У него — мать. У меня — что? Аренда? Лапша? Ты серьёзно? Ты похитил меня из-за лапши?
— Из-за всего, — говорит Марк. — Из-за комнаты с облупившимися обоями. Из-за кресла за двадцать долларов. Из-за счётчика зрителей, который ты проверяешь каждые пять минут. Из-за того, что ты четыре года играешь на камеру и зарабатываешь меньше, чем некоторые за один вечер. — Он наклоняет голову. — И из-за того, что ты знаешь, что будет, если не заплатишь за аренду. Ты уже была на вокзале. Ты помнишь пластиковые стулья. Помнишь, как там пахнет.
Нора молчит. В горле становится тесно. Она ненавидит его за то, что он прав. Ненавидит себя за то, что не может это скрыть.
— Заткнись, — говорит она. — Просто заткнись.
— Как скажешь, — соглашается Марк. — Но правила ты услышишь.
Он встаёт со стула. Стул скрипит по бетону. Марк одёргивает пиджак, поправляет манжету. На его запястье — дорогие часы. Стрелки идут. Время идёт.
— У вас трое суток, — говорит он. — Трое суток, чтобы один из вас проиграл.
Джош поднимает голову. Губы у него дрожат.
— П-проиграл? — спрашивает он хрипло. — В смысле… умер?
— Не обязательно, — говорит Марк. — Проиграть — значит сломаться. Отказаться. Сделать так, чтобы зрители решили, что ты проиграл. Как именно — ваше дело. Вы можете договориться. Можете врать. Можете помогать друг другу. Можете мешать. Можете медленно убивать — если хватит духу. Людям нравится жестокость. — Он делает паузу. — Здесь нет правил, кроме одного: через трое суток должен остаться один победитель. Один проигравший. Игра называется «Цена эфира», и каждый ваш шаг будет иметь цену. Кто-то заплатит за вашу боль. Кто-то — за вашу жалость. Кто-то — за вашу смерть. Это шоу. А шоу должно быть… весёлым.
Джош издаёт звук, похожий на стон. Он качает головой, быстро, отчаянно.
— Я не могу, — шепчет он. — Я не могу убивать. Я даже… я даже муху не убил. Никогда. Я не могу. Я не смогу.
— Сможешь, — говорит Марк. — Ты просто пока не знаешь, на что способен. Они все так говорят. Потом привыкают.
Нора смотрит на Джоша. На его трясущиеся руки, на мокрое лицо, на то, как он пытается вжаться в бетон. Он не притворяется. Он действительно сломан страхом. И почему-то это бесит её сильнее, чем всё остальное.
— А теперь, — говорит Марк, — опустите экраны.
Нора не понимает. Она смотрит на него, потом на Джоша. Тот тоже не двигается, только испуганно моргает.
— Экраны, — повторяет Марк и поднимает руку, показывая у виска. — Вот здесь. Опустите. Как очки.
Нора медленно поднимает руку. Пальцы касаются виска — и натыкаются на что-то холодное. Тонкая металлическая дужка. Она идёт от виска к затылку, едва заметная под волосами. Нора ведёт по ней пальцами и находит шарнир. Гладкий, с маленьким винтом. Она тянет — и что-то с тихим щелчком подаётся вперёд.
Перед лицом опускается экран.
Небольшой, прямоугольный, как дешёвый телефон. Матовый, тёмный. Нора видит своё отражение — бледное, злое, с расширенными глазами. Она хочет отодвинуться, но экран закреплён. Нора ведёт пальцами по краю, находит металлические детали, шарниры, а потом — болты. Маленькие, гладкие, вкрученные в кожу. В череп. Она чувствует, как подушечки пальцев касаются металла, уходящего куда-то внутрь, под кость. И ничего. Ни боли. Только тупая тяжесть и странное ощущение, будто часть её головы теперь принадлежит кому-то другому.
— Осторожнее, — говорит Марк. — Не дёргай резко. Крепления хрупкие.
Нора смотрит на него. Потом дёргает экран. Резко. Цепь лязгает, ошейник впивается в горло, но она всё равно дёргает. Экран не поддаётся. Только чуть-чуть. Металл скрипит.
— Ты, — голос у неё срывается, но она не даёт ему упасть. — Ты вкрутил это мне в голову?
— Пришлось, — говорит Марк почти виновато. — Ты не представляешь, как трудно закрепить экран так, чтобы он не болтался и при этом не убил игрока. Мы тренировались. Долго. На добровольцах. Не все выжили. Точнее… — он поправляет маску, — не все остались в шоу. Но ты, Нора, в порядке. Ты сильная. Я в тебя верил. — Он делает паузу. — Пока действует анестезия. Потом будет болеть. Не сильно. Но будет.
— Я тебя убью, — говорит она.
Она говорит это тихо. Почти спокойно. Но в горле у неё что-то сжимается, и она чувствует, как цепь натягивается, когда она подаётся вперёд. Не к нему — просто вперёд. Металл впивается в шею. Она всё равно подаётся. Ещё немного. Пока не становится больно дышать.
Марк не двигается. Смотрит на неё. Потом говорит:
— Возможно. Но не сейчас. Сейчас ты в цепочке.
Джош в углу всхлипывает. Нора поворачивается к нему. У него экран тоже опущен — криво, набок, и он смотрит на него так, как смотрят на нож у горла. Его руки трясутся так сильно, что он не может удержать экран. Он отпускает его, и тот повисает перед лицом, покачиваясь.
И тогда экран Норы загорается.
Сначала — белый шум. Потом по экрану бегут строки. Чат. Тысячи сообщений, они летят так быстро, что сливаются в одну длинную полосу. Нора читает обрывки, и от каждого слова у неё холодеет внутри.
«Новая мясорубка»
«О, Парауна»
«Я её знаю, смотрел до Игры»
«Наконец-то нормальный контент»
«Сколько протянет»
«Ставлю на толстяка»
«Не толстяк, волонтёр»
«Сдохните красиво»
«Марк, ты гений»
«Цена эфира — лучшее шоу»
«Дайте ей микрофон, пусть расскажет, как жила»
«Она уже плачет?»
«Нет, пока держится»
«Держится — это ненадолго»
Нора смотрит на эти строки. Кто-то узнал её. Кто-то смотрел её стримы. Кто-то помнит её — не как человека, а как картинку на экране. И теперь этот кто-то сидит где-то в темноте, за тысячи километров, и ждёт, когда она сломается.
— Твари, — говорит она вслух. — Вы там все просто твари.
Чат на секунду замирает. Потом взрывается ещё сильнее.
«Она злая»
«Мне нравится»
«Злая и худая»
«Долго не протянет»
«Ставлю на неё»
«Она сломается первой»
«Нет, парень»
«Парень уже сломан»